Narine Abgaryan's Blog
August 25, 2025
Странно устроены глаза пишущего человека: кажется — они н...
Странно устроены глаза пишущего человека: кажется — они не просто фиксируют реальность, но и отображают её в разных проекциях, давая возможность заметить то, что скрыто от остальных. Нужно тебе такое зрение или нет — никто не спрашивал. Загрузил в софт и выпустил в открытый мир. Иди, смотри.
Вышли как-то погулять с мужем. Во дворе играли дети — девочка лет семи, в коротеньком платьице и стоптанных сандалиях, мальчик пяти лет и младшая — года два от силы. Старшая девочка о чём-то им увлечённо рассказывала. Мальчик сидел на бордюре, выставив острые коленки, скучал. Младшая стояла рядом, вцепившись в его плечо, и жалобно ныла — она устала, ей хотелось домой.
— Ханна, смотри что я умею, — звонко объявила старшая и принялась неумело крутить колесо.
Ханна, забыв об усталости, восторженно захлопала в ладоши.
— Как ты думаешь, что здесь происходит? — спросила я у мужа.
Тот пожал плечами — дети играют.
— Что ты можешь о них сказать?
— Похожи друг на друга. Явно брат с сестрами.
— Что ещё?
— Ничего.
— Хочешь расскажу, что вижу я? Несчастную женщину, оставшуюся с тремя детьми на руках. Работает, выбиваясь из сил, но денег все равно не хватает. Пьет, пока не сильно, но потом будет больше. Пару раз в неделю приглашает к себе мужчин. Просит старшую присмотреть за младшими, пока она занята с клиентом. Вот та и развлекает брата с сестрой...
Муж озадачен:
— Откуда ты это взяла?!
— Отсюда, — стучу я по своему лбу.
— Ну у тебя и воображение!
— Вышла бы я за тебя замуж без этого воображения!
Посмеялись.
.
Или вот ещё: электричка в Штутгарт. Пожилая пара, обоим за восемьдесят. Она чем-то недовольна, выговаривает ему монотонно, назойливо. Он молчит, нервно поправляет ремешок часов, потирает запястье. Иногда отвечает ей тихим голосом — односложно, не разобрать. Я знаю, о чём он просит. Но она не унимается.
Воображение рисует его смерть, похороны, её вздох облегчения. Спустя траур она возвращается к обычной жизни — начинает снова ходить в музеи и театры, заглядывает в книжные магазины — за новинками. Но ничего не покупает, внезапно поняв, что не с кем прочитанное обсудить. Никому она теперь не нужна: дети давно выросли, внуки из другого, непонятного мира. Однако она упрямо продолжает ходить всюду, чтобы вернуть себе вкус к жизни. И однажды замечает, что посещает именно те музеи, которые любил он, покупает ту литературу, которую предпочитал он, готовит те блюда, что нахваливал он.
.
Самолет Чикаго-Циннцинати. Две худенькие сестры. Одна обрабатывает пилкой ногти, другая сидит рядом, заткнув пальцами уши. Убирает их только тогда, когда сестра прячет пилку. Смотрит осуждающе. Сестра разводит руками, мол, что же прикажешь мне делать, со сломанным ногтем жить? При посадке старшая вцепляется в запястье младшей. Та гладит ее по руке, успокаивает.
Хорошенькие, темноволосые, курносые. У той, что не переносит звука пилки, ободок с кошачьими ушками и юбка вразлёт. На другой сарафан и тяжелые армейские ботинки. Рядом сидит отец, как две капли воды похожий на Камбербэтча: тот же инопланетный взгляд раскосых глаз, те же высокие скулы и острый подбородок. Только инопланетный взгляд мгновенно сменяется на земной, когда он смотрит на дочерей. И столько в том взгляде безусловной любви, что они ощущают её, словно прикосновение.
Говорят — у каждого человека девять двойников. Интересно, догадывается ли Бенедикт Камбербэтч, что кто-то другой проживает жизнь, которую мог прожить он? И любит своих девочек так, как мог бы — он?
.
Аэропорт Будапешта. Пожилая пара, у него пронзительно синие глаза, она — в темных стильных очках. Все делают почти синхронно: смотрят вправо, влево, отпивают кофе из бумажных стаканчиков, поправляют волосы, улыбаются, и даже заговаривают одновременно, сразу же умолкнув, чтобы дать другому договорить. Я придумываю, что у неё такие же, как у него глаза — почти васильковые, и он отражается в них, словно в зеркале. Объявляют рейс. Мужчина поднимется, надевает на плечи рюкзак. Она терпеливо ждёт. Он подаёт ей руку. Она нашаривает её, не поворачивая головы. И только тогда я понимаю, что она слепая.
.
Этого поста, наверное, не случилось бы, если бы в ленте не упомянули Чарльза Буковски. На ютубе я храню подборку его произведений. Одно из самых любимых — "So you wanna be a writer". Оставлю его в комменте, послушайте, если будет время.
С Буковски можно соглашаться или спорить, сомневаться в том, зачем и как пишешь, переживать из-за того, что есть великие, а есть — ты. И всё же, сквозь сомнения и усталость, сквозь нехотение и невозможность не писать — продолжать это делать, в надежде на то, что и в тебе горит одна из тех искорок, что поддерживают мировой костёр любви.
Вышли как-то погулять с мужем. Во дворе играли дети — девочка лет семи, в коротеньком платьице и стоптанных сандалиях, мальчик пяти лет и младшая — года два от силы. Старшая девочка о чём-то им увлечённо рассказывала. Мальчик сидел на бордюре, выставив острые коленки, скучал. Младшая стояла рядом, вцепившись в его плечо, и жалобно ныла — она устала, ей хотелось домой.
— Ханна, смотри что я умею, — звонко объявила старшая и принялась неумело крутить колесо.
Ханна, забыв об усталости, восторженно захлопала в ладоши.
— Как ты думаешь, что здесь происходит? — спросила я у мужа.
Тот пожал плечами — дети играют.
— Что ты можешь о них сказать?
— Похожи друг на друга. Явно брат с сестрами.
— Что ещё?
— Ничего.
— Хочешь расскажу, что вижу я? Несчастную женщину, оставшуюся с тремя детьми на руках. Работает, выбиваясь из сил, но денег все равно не хватает. Пьет, пока не сильно, но потом будет больше. Пару раз в неделю приглашает к себе мужчин. Просит старшую присмотреть за младшими, пока она занята с клиентом. Вот та и развлекает брата с сестрой...
Муж озадачен:
— Откуда ты это взяла?!
— Отсюда, — стучу я по своему лбу.
— Ну у тебя и воображение!
— Вышла бы я за тебя замуж без этого воображения!
Посмеялись.
.
Или вот ещё: электричка в Штутгарт. Пожилая пара, обоим за восемьдесят. Она чем-то недовольна, выговаривает ему монотонно, назойливо. Он молчит, нервно поправляет ремешок часов, потирает запястье. Иногда отвечает ей тихим голосом — односложно, не разобрать. Я знаю, о чём он просит. Но она не унимается.
Воображение рисует его смерть, похороны, её вздох облегчения. Спустя траур она возвращается к обычной жизни — начинает снова ходить в музеи и театры, заглядывает в книжные магазины — за новинками. Но ничего не покупает, внезапно поняв, что не с кем прочитанное обсудить. Никому она теперь не нужна: дети давно выросли, внуки из другого, непонятного мира. Однако она упрямо продолжает ходить всюду, чтобы вернуть себе вкус к жизни. И однажды замечает, что посещает именно те музеи, которые любил он, покупает ту литературу, которую предпочитал он, готовит те блюда, что нахваливал он.
.
Самолет Чикаго-Циннцинати. Две худенькие сестры. Одна обрабатывает пилкой ногти, другая сидит рядом, заткнув пальцами уши. Убирает их только тогда, когда сестра прячет пилку. Смотрит осуждающе. Сестра разводит руками, мол, что же прикажешь мне делать, со сломанным ногтем жить? При посадке старшая вцепляется в запястье младшей. Та гладит ее по руке, успокаивает.
Хорошенькие, темноволосые, курносые. У той, что не переносит звука пилки, ободок с кошачьими ушками и юбка вразлёт. На другой сарафан и тяжелые армейские ботинки. Рядом сидит отец, как две капли воды похожий на Камбербэтча: тот же инопланетный взгляд раскосых глаз, те же высокие скулы и острый подбородок. Только инопланетный взгляд мгновенно сменяется на земной, когда он смотрит на дочерей. И столько в том взгляде безусловной любви, что они ощущают её, словно прикосновение.
Говорят — у каждого человека девять двойников. Интересно, догадывается ли Бенедикт Камбербэтч, что кто-то другой проживает жизнь, которую мог прожить он? И любит своих девочек так, как мог бы — он?
.
Аэропорт Будапешта. Пожилая пара, у него пронзительно синие глаза, она — в темных стильных очках. Все делают почти синхронно: смотрят вправо, влево, отпивают кофе из бумажных стаканчиков, поправляют волосы, улыбаются, и даже заговаривают одновременно, сразу же умолкнув, чтобы дать другому договорить. Я придумываю, что у неё такие же, как у него глаза — почти васильковые, и он отражается в них, словно в зеркале. Объявляют рейс. Мужчина поднимется, надевает на плечи рюкзак. Она терпеливо ждёт. Он подаёт ей руку. Она нашаривает её, не поворачивая головы. И только тогда я понимаю, что она слепая.
.
Этого поста, наверное, не случилось бы, если бы в ленте не упомянули Чарльза Буковски. На ютубе я храню подборку его произведений. Одно из самых любимых — "So you wanna be a writer". Оставлю его в комменте, послушайте, если будет время.
С Буковски можно соглашаться или спорить, сомневаться в том, зачем и как пишешь, переживать из-за того, что есть великие, а есть — ты. И всё же, сквозь сомнения и усталость, сквозь нехотение и невозможность не писать — продолжать это делать, в надежде на то, что и в тебе горит одна из тех искорок, что поддерживают мировой костёр любви.
Published on August 25, 2025 01:25
July 22, 2025
— Откуда вы? — спрашивает мужчина, взвешивая оливки.Я поп...
— Откуда вы? — спрашивает мужчина, взвешивая оливки.
Я попросила положить разных — с миндалем, с лимонной коркой, вяленых, с маринованным чесноком.
— Свежие? — запоздало интересуюсь я.
Цокает обиженно языком. Лицо у него красивое, строгое, испанское скорее лицо, такие любил писать Эль Греко — впалые щеки, седая бородка клинышком, глаза, смотрящие в душу.
— У меня всегда только свежее. Хотите попробовать эзме? Дочка утром приготовила.
Не хочу. Но дочка стоит рядом, улыбается широко и открыто. Вишневые глаза, ямочки на щеках. Протягивает мне плошку с замазкой и тарелочку с сушеной питой. Пробую. Вкусно.
Прошу взвесить мне 200 граммов эзме.
— Так откуда вы? — снова любопытствует мужчина, перекладывая эзме в пластиковую коробочку.
— К рыбе ее можно подавать?
Он замирает с ложкой в руке.
— Кого?
— Эзме.
— Конечно можно! К рыбе, к мясу, к овощам. Я люблю есть просто так, с хлебом.
— Мне сегодня как раз рыбу запекать. Попробуем. И вот еще: вдруг у вас есть фило?
— Есть. Правда, у нас его называют юфкой. Вам сколько упаковок?
Беру оливки, баночку с эзме и упаковку теста. Расплачиваюсь.
Он уже не спрашивает откуда я. Смотрит с улыбкой. И дочь улыбается. Лицо у нее славное, доброе, словно румяный оладушек.
Я прощаюсь. Они кивают в унисон.
— Приходите ещё.
— Обязательно!
.
Через дорогу, в торце толстопузого каменного дома, расположилось ателье: крохотная комната со стойкой, машинка "Зингер", полки со швейными принадлежностями. Хозяйка, Панайота Тосунидис, красивая седая женщина в строгом переднике и тщательно отутуюженной белоснежной рубашке, беседует с подругой. Над кофейными чашками вьется тонкая струйка дыма. Поздоровавшись, Фрау Тосунидис интересуется, с чем я пришла.
Я извиняюсь за свой слабый немецкий, перехожу на английский, объясняю, что нужно распустить севшую после стирки штору. Подруга, забыв о своем кофе, помогает с переводом.
— Откуда вы? — спрашивает фрау Тосунидис.
— Из Армении.
— О! Так вы знаете турецкий. Айла турчанка, вы должны понимать друг друга без перевода.
— Нет, — смутившись, отвечает за меня Айла.
Фрау Тосунидис в замешательстве.
— Но как же так. Армяне ведь говорят на турецком. Армяне моего детства...
Я забираю чек.
— Армяне вашего детства когда-то жили в Османской империи.
Иду к выходу. Айла, обойдя меня, распахивает входную дверь.
— Ну что вы, — протестую я, но она настаивает — мне будет приятно.
Вернувшись домой, зачем-то вбиваю в поисковик фамилию владелицы ателье. "Тосунидис — греческая фамилия, которая имеет армянские корни. Она часто встречается среди греческих общин, особенно в регионах, где проживают греки из Понта" — бесстрастным тоном объясняет Гугл.
.
Субботний фермерский рынок пахнет самым любимым: спелыми ягодами, зрелым сыром, плодоножкой помидоров, вяленым мясом, свежеиспеченным хлебом.
— У нас дзадзики, вам понравится! — зовет мужчина, у которого я покупала оливки.
— Дочка утром приготовила? — смеюсь я.
Дочка выниривает из-за прилавка — нет, это папа. Он никому не доверяет приготовление джадика. Так у нас называют дзадзики. Попробуете?
Пробую. Вкусно. Прошу положить мне дзадзики, оливок, и...
— Вдруг у вас есть виноградные листья?
— Есть конечно! В банках по 400 граммов. Вам сколько?
Прошу одну банку.
— Сарму сбираетесь готовить? Как она у вас называется? Долмадакья на греческом, да?
— Не знаю. Наверное. У армян она называется толма.
.
Возвращаюсь домой с полной сумкой лета. Камни преткновения возле нашего подъезда сегодня в россыпи крохотных камушков. Они пролежат до утра, а потом дотошные немецкие уборщики выметут их с тротуара. Возвращаю на место откатившиеся в сторону камешки, отброшенные невнимательными, торопящимися куда-то по своим делам прохожими, и думаю о том, как много в мире горя. Какое оно у всех разное, и какое на всех одно.
Я попросила положить разных — с миндалем, с лимонной коркой, вяленых, с маринованным чесноком.
— Свежие? — запоздало интересуюсь я.
Цокает обиженно языком. Лицо у него красивое, строгое, испанское скорее лицо, такие любил писать Эль Греко — впалые щеки, седая бородка клинышком, глаза, смотрящие в душу.
— У меня всегда только свежее. Хотите попробовать эзме? Дочка утром приготовила.
Не хочу. Но дочка стоит рядом, улыбается широко и открыто. Вишневые глаза, ямочки на щеках. Протягивает мне плошку с замазкой и тарелочку с сушеной питой. Пробую. Вкусно.
Прошу взвесить мне 200 граммов эзме.
— Так откуда вы? — снова любопытствует мужчина, перекладывая эзме в пластиковую коробочку.
— К рыбе ее можно подавать?
Он замирает с ложкой в руке.
— Кого?
— Эзме.
— Конечно можно! К рыбе, к мясу, к овощам. Я люблю есть просто так, с хлебом.
— Мне сегодня как раз рыбу запекать. Попробуем. И вот еще: вдруг у вас есть фило?
— Есть. Правда, у нас его называют юфкой. Вам сколько упаковок?
Беру оливки, баночку с эзме и упаковку теста. Расплачиваюсь.
Он уже не спрашивает откуда я. Смотрит с улыбкой. И дочь улыбается. Лицо у нее славное, доброе, словно румяный оладушек.
Я прощаюсь. Они кивают в унисон.
— Приходите ещё.
— Обязательно!
.
Через дорогу, в торце толстопузого каменного дома, расположилось ателье: крохотная комната со стойкой, машинка "Зингер", полки со швейными принадлежностями. Хозяйка, Панайота Тосунидис, красивая седая женщина в строгом переднике и тщательно отутуюженной белоснежной рубашке, беседует с подругой. Над кофейными чашками вьется тонкая струйка дыма. Поздоровавшись, Фрау Тосунидис интересуется, с чем я пришла.
Я извиняюсь за свой слабый немецкий, перехожу на английский, объясняю, что нужно распустить севшую после стирки штору. Подруга, забыв о своем кофе, помогает с переводом.
— Откуда вы? — спрашивает фрау Тосунидис.
— Из Армении.
— О! Так вы знаете турецкий. Айла турчанка, вы должны понимать друг друга без перевода.
— Нет, — смутившись, отвечает за меня Айла.
Фрау Тосунидис в замешательстве.
— Но как же так. Армяне ведь говорят на турецком. Армяне моего детства...
Я забираю чек.
— Армяне вашего детства когда-то жили в Османской империи.
Иду к выходу. Айла, обойдя меня, распахивает входную дверь.
— Ну что вы, — протестую я, но она настаивает — мне будет приятно.
Вернувшись домой, зачем-то вбиваю в поисковик фамилию владелицы ателье. "Тосунидис — греческая фамилия, которая имеет армянские корни. Она часто встречается среди греческих общин, особенно в регионах, где проживают греки из Понта" — бесстрастным тоном объясняет Гугл.
.
Субботний фермерский рынок пахнет самым любимым: спелыми ягодами, зрелым сыром, плодоножкой помидоров, вяленым мясом, свежеиспеченным хлебом.
— У нас дзадзики, вам понравится! — зовет мужчина, у которого я покупала оливки.
— Дочка утром приготовила? — смеюсь я.
Дочка выниривает из-за прилавка — нет, это папа. Он никому не доверяет приготовление джадика. Так у нас называют дзадзики. Попробуете?
Пробую. Вкусно. Прошу положить мне дзадзики, оливок, и...
— Вдруг у вас есть виноградные листья?
— Есть конечно! В банках по 400 граммов. Вам сколько?
Прошу одну банку.
— Сарму сбираетесь готовить? Как она у вас называется? Долмадакья на греческом, да?
— Не знаю. Наверное. У армян она называется толма.
.
Возвращаюсь домой с полной сумкой лета. Камни преткновения возле нашего подъезда сегодня в россыпи крохотных камушков. Они пролежат до утра, а потом дотошные немецкие уборщики выметут их с тротуара. Возвращаю на место откатившиеся в сторону камешки, отброшенные невнимательными, торопящимися куда-то по своим делам прохожими, и думаю о том, как много в мире горя. Какое оно у всех разное, и какое на всех одно.
Published on July 22, 2025 04:44
September 9, 2024
Что знает ребенок о взрослом кроме того, что тот его люби...
Что знает ребенок о взрослом кроме того, что тот его любит?
Бабушка Шушик нас любила.
Жила она совсем рядом, почти рукой подать: хлопнул калиткой, пробежал навылет сад старенькой Анико, нырнул в арку из виноградной лозы — и вынырнул возле ее дома.
— Голодная? Нет? Ладно.
И достает круг домашнего хлеба, чтобы отрезать хрустящую горбушку.
Во дворе, на малом огне, варится инжирное варенье. Снуют куры. Смотрит косо индюк — поди-ка сюда, посмотрим, каких ты кровей! Гуси сбились в стаю, скривили клювы, ждут, когда спустишься вниз, чтоб гонять тебя от забора к сараю.
— Не убегай! Они как собаки, чуют твой страх, — учит дед Кязим, муж бабушки Шушик.
Возмущению моему нет предела:
— Как это не убегать, когда они меня преследуют?
Дед Кязим машет большой натруженной ладонью — подойди. Неловкими пальцами перевязывает бант, еле держащийся на кончике косы.
— Дрянной у гусей характер. Взрослых они боятся, а на детей кидаются. Чтоб не преследовали тебя, надо резко нагнуться, будто поднимаешь с земли камень и замахнуться. Они и разбегутся. Запомнишь?
Я наматываю на палец подол платья. Сердито соплю.
Дед Кязим смеется — вот ведь упрямый бердский ишак!
На самом деле деда зовут Сергей. Но в детстве он много болел, и его, по местному обычаю, стали называть мусульманским именем, чтобы обмануть смерть. Смерть обманулась — дед Кязим уже совсем дряхлый, шестьдесят, наверное, лет, песок струйками сыплется, а живой.
— Зачем вы вообще гусей завели! — ругаюсь я, расчесывая укус комара.
Бабушка Шушик мочит палец, цепляет несколько крупинок соли и наносит на ранку. Зуд мгновенно унимается.
— Затем и завели, чтобы они тебя щипали, — хитро щурит она глаза.
Я хмыкаю и макаю горбушку в мензурку с горячим инжирным вареньем.
Бабушка подкладывает мне пару кусочков малосольного тягучего сыра и веточку свежей мяты.
— Попробуй с вареньем. Я знаю, тебе понравится.
Я пробую. Мне нравится.
У бабушки Шушик и деда Кязима четверо детей — два мальчика и две девочки. Подавая на стол, бабушка ставит первую тарелку перед мужем, потом перед сыновьями. Потом — перед дочками. И в самом конце, скребя половником по дну кастрюли, набирает себе полтарелки фасолевого супа.
Однажды они были в гостях, и хозяйка положила бабушке куриное бедро, чем возмутила ее младшую дочку, шестилетнюю Жено.
— Зачем вы кладете маме бедрышко? Она его не любит. Она любит куриную шею!
Хозяйка дома усмехнулась:
— Да не любит она шею, просто это единственное, что ей достается после того, как она распределяет между вами мясо. Поняла?
Как-то мама сказала, что любви у бабушки Шушик с дедом Кязимом не было — не совпадали они ни в чем, даже в мелочах. Однако никуда от семейной неустроенности в армянской деревне не денешься, и развестись не сможешь — что люди скажут? Вот и терпели друг друга, жили ради детей.
Бабушка надорвалась первой, ушла совсем молодой — в пятьдесят четыре. Муж пережил ее на двадцать лет.
Что знает ребенок о взрослом кроме того, что он его любит?
Я помню растрескавшиеся, словно передержанная в печи глиняная посуда, ладони деда Кязима. Простенький серебряный браслет на хрупком запястье бабушки Шушик. Сколько ей тогда, в тот день инжирного варенья, было лет? Кажется столько же, сколько мне сейчас.
Что я помню о ней? Что помню о её муже?
Только любовь.
Бабушка Шушик нас любила.
Жила она совсем рядом, почти рукой подать: хлопнул калиткой, пробежал навылет сад старенькой Анико, нырнул в арку из виноградной лозы — и вынырнул возле ее дома.
— Голодная? Нет? Ладно.
И достает круг домашнего хлеба, чтобы отрезать хрустящую горбушку.
Во дворе, на малом огне, варится инжирное варенье. Снуют куры. Смотрит косо индюк — поди-ка сюда, посмотрим, каких ты кровей! Гуси сбились в стаю, скривили клювы, ждут, когда спустишься вниз, чтоб гонять тебя от забора к сараю.
— Не убегай! Они как собаки, чуют твой страх, — учит дед Кязим, муж бабушки Шушик.
Возмущению моему нет предела:
— Как это не убегать, когда они меня преследуют?
Дед Кязим машет большой натруженной ладонью — подойди. Неловкими пальцами перевязывает бант, еле держащийся на кончике косы.
— Дрянной у гусей характер. Взрослых они боятся, а на детей кидаются. Чтоб не преследовали тебя, надо резко нагнуться, будто поднимаешь с земли камень и замахнуться. Они и разбегутся. Запомнишь?
Я наматываю на палец подол платья. Сердито соплю.
Дед Кязим смеется — вот ведь упрямый бердский ишак!
На самом деле деда зовут Сергей. Но в детстве он много болел, и его, по местному обычаю, стали называть мусульманским именем, чтобы обмануть смерть. Смерть обманулась — дед Кязим уже совсем дряхлый, шестьдесят, наверное, лет, песок струйками сыплется, а живой.
— Зачем вы вообще гусей завели! — ругаюсь я, расчесывая укус комара.
Бабушка Шушик мочит палец, цепляет несколько крупинок соли и наносит на ранку. Зуд мгновенно унимается.
— Затем и завели, чтобы они тебя щипали, — хитро щурит она глаза.
Я хмыкаю и макаю горбушку в мензурку с горячим инжирным вареньем.
Бабушка подкладывает мне пару кусочков малосольного тягучего сыра и веточку свежей мяты.
— Попробуй с вареньем. Я знаю, тебе понравится.
Я пробую. Мне нравится.
У бабушки Шушик и деда Кязима четверо детей — два мальчика и две девочки. Подавая на стол, бабушка ставит первую тарелку перед мужем, потом перед сыновьями. Потом — перед дочками. И в самом конце, скребя половником по дну кастрюли, набирает себе полтарелки фасолевого супа.
Однажды они были в гостях, и хозяйка положила бабушке куриное бедро, чем возмутила ее младшую дочку, шестилетнюю Жено.
— Зачем вы кладете маме бедрышко? Она его не любит. Она любит куриную шею!
Хозяйка дома усмехнулась:
— Да не любит она шею, просто это единственное, что ей достается после того, как она распределяет между вами мясо. Поняла?
Как-то мама сказала, что любви у бабушки Шушик с дедом Кязимом не было — не совпадали они ни в чем, даже в мелочах. Однако никуда от семейной неустроенности в армянской деревне не денешься, и развестись не сможешь — что люди скажут? Вот и терпели друг друга, жили ради детей.
Бабушка надорвалась первой, ушла совсем молодой — в пятьдесят четыре. Муж пережил ее на двадцать лет.
Что знает ребенок о взрослом кроме того, что он его любит?
Я помню растрескавшиеся, словно передержанная в печи глиняная посуда, ладони деда Кязима. Простенький серебряный браслет на хрупком запястье бабушки Шушик. Сколько ей тогда, в тот день инжирного варенья, было лет? Кажется столько же, сколько мне сейчас.
Что я помню о ней? Что помню о её муже?
Только любовь.
Published on September 09, 2024 09:54
July 8, 2024
Каким-то чудом в папке со старыми документами нашёлся оди...
Каким-то чудом в папке со старыми документами нашёлся один снимок. Мы перетряхивали ту папку много раз, пытаясь найти лагерные снимки деда, но тщетно. В конце концов пришлось смириться с тем, что они сгинули в военный холод первой карабахской.
Пару дней назад сестра без особой надежды заглянула в ту папку. И необъяснимым образом, среди много раз пересмотренных бумаг, обнаружила одну уцелевшую фотографию.
У деда была невыносимо тяжёлая жизнь. Когда ему было 7 лет, мусаватисты на его глазах расстреляли отца. Он рассказывал потом своей дочери, моей маме, как крался за ведущими отца на казнь вооруженными людьми, стараясь не попадаться им на глаза. Надеялся, что отец обернётся и увидит его. Деду было важно, чтобы он знал, что не один, что сын рядом. Отец не обернулся.
Потом, уже 18-летним юношей, он выследил убийцу в Баку. Провёл почти 20 лет в Соловках. Собрал там джаз-бенд, даже гастролировал с ним по лагерям СЛОНа — Северных лагерей особого назначения. Ушёл на Финский фронт, далее — на Вторую мировую. Умер молодым — в 64 года.
У меня с ним какая-то мистическая связь — он ушёл 14 января, я родилась 14 января. Он организовал в Соловках джаз-бенд, я всю жизнь, чуть ли не с раннего детства, люблю джаз, все мои книги написаны под джаз.
Потому, увидев фотографию деда, я не смогла сдержать слёз. Позвонила сквозь плач маме, перепугав её до смерти. Следом брату позвонила. Во мне было так много радости, чувства облегчения, высвобождения, уверенности, что всё ещё будет хорошо, что физически было невозможно держать это в себе. Я задыхалась от счастья и не могла объяснить родным свои чувства. И сейчас не могу.
На снимке дед стоит справа, высокий и красивый, в папахе набекрень. Мой карабахский дед Андраник, спрятавший от нас свою фотографию после первой карабахской и каким-то чудом вернувший её сейчас. В знак того, что мы обязательно выстоим и переиграем. Он умел создавать музыку там, где замолчала даже надежда. И мы обязательно сумеем. Наши бесконечно любимые родные нам об этом говорят и свидетельствуют.
Пару дней назад сестра без особой надежды заглянула в ту папку. И необъяснимым образом, среди много раз пересмотренных бумаг, обнаружила одну уцелевшую фотографию.
У деда была невыносимо тяжёлая жизнь. Когда ему было 7 лет, мусаватисты на его глазах расстреляли отца. Он рассказывал потом своей дочери, моей маме, как крался за ведущими отца на казнь вооруженными людьми, стараясь не попадаться им на глаза. Надеялся, что отец обернётся и увидит его. Деду было важно, чтобы он знал, что не один, что сын рядом. Отец не обернулся.
Потом, уже 18-летним юношей, он выследил убийцу в Баку. Провёл почти 20 лет в Соловках. Собрал там джаз-бенд, даже гастролировал с ним по лагерям СЛОНа — Северных лагерей особого назначения. Ушёл на Финский фронт, далее — на Вторую мировую. Умер молодым — в 64 года.
У меня с ним какая-то мистическая связь — он ушёл 14 января, я родилась 14 января. Он организовал в Соловках джаз-бенд, я всю жизнь, чуть ли не с раннего детства, люблю джаз, все мои книги написаны под джаз.
Потому, увидев фотографию деда, я не смогла сдержать слёз. Позвонила сквозь плач маме, перепугав её до смерти. Следом брату позвонила. Во мне было так много радости, чувства облегчения, высвобождения, уверенности, что всё ещё будет хорошо, что физически было невозможно держать это в себе. Я задыхалась от счастья и не могла объяснить родным свои чувства. И сейчас не могу.
На снимке дед стоит справа, высокий и красивый, в папахе набекрень. Мой карабахский дед Андраник, спрятавший от нас свою фотографию после первой карабахской и каким-то чудом вернувший её сейчас. В знак того, что мы обязательно выстоим и переиграем. Он умел создавать музыку там, где замолчала даже надежда. И мы обязательно сумеем. Наши бесконечно любимые родные нам об этом говорят и свидетельствуют.

Published on July 08, 2024 00:28
June 26, 2024
Девять лет назад я стояла на лестничном пролёте одного из...
Девять лет назад я стояла на лестничном пролёте одного из санкт-петербургских домов. Он уходил куда-то совсем ввысь, тот лестничный пролёт, заворачиваясь серпантином. И казалось, что с самого верха, сквозь каменную толщу ступеней — холодных и безразличных, на меня смотрят ангелы из "Неба над Берлином".
Небо над Питером было таким же — мутным, в шпилях и луковках церквей, и пахло солёно, пропуская сквозь себя, будто через сито, северный ветер. Я стояла у подъездного окна и смотрела на стену соседнего дома. Сквозь промозглый полдень, сквозь крашеную в несколько слоёв, всю в заусеницах памяти, оконную раму. Стена напротив была жёлтой, в мурашках. Подумалось, что если укутать её в шаль, она отогреется и станет гладкой.
Мне хотелось забрать тот кусочек Санкт-Петербурга с собой: толстую раму окна, жёлтую стену дома на Рубинштейна — сколько всего она повидала и сколько всего ещё увидит...
Когда снимала, случайно поймала в окне голубя. Каким-то чудом он оказался там именно в тот миг, когда я нажала на кнопку. Пролетел, словно божий вестник, и растворился в небе.
Потом, спустя пару войн, я оказалась в Германии. Квартиру мы снимали наугад, в небольшом городке, где много солнца — мне тяжело жить без солнца. Очень хотелось, чтобы повезло с жильём, чтобы оно было недалеко от центра и чтобы рядом располагался парк.
Дом оказался старым, почти двухсотлетним, парк — огромным, с вековыми деревьями и усыпанными каштанами тропинками, с быстрыми белками и непугливыми ланями. И городок оказался таким ладным и ласковым, и дышал жизнью, от которой я, дитя войн, успела отвыкнуть. Я возвращалась к себе медленно, нехотя. Заново училась многому. Улыбалась и благодарила. Обретала заново себя.
К квартире привыкала особенно долго. Она такая, знаете, будто застрявшая во времени, будто вобравшая в себя часть моего прошлого. Иногда возникало пугающее ощущение, что я в ней уже была, возможно — даже жила. На входе в наш двор можно увидеть две крохотные металлические таблички, их по всей Германии тысячи. На этих табличках имена людей, которых увезли в концлагеря и откуда они больше не вернулись. Возможно, думала я, в прошлой жизни я была одной из них. Метой Штефель, депортированной в 1941-м. Или Максом Элзасом, убитым 30 ноября 1942 года. Наверное, это их память водит меня по комнатам, рассказывая, что в этом углу дремало кресло с кусачим, но невероятно тёплым пледом, а на комоде благородного дерева стояла медная ханукия, которую потом переставляли на подоконник и по одной зажигали свечи — строго между закатом и наступлением темноты...
Но разгадка оказалась совсем другой. Однажды, оторвавшись от ноутбука, я подняла глаза и наконец-то разглядела стену соседнего дома: жёлтую, в зябких мурашках, в рассеянном свете облачного полудня. И в тот самый миг, когда я поняла, что где-то уже видела эту картину, за окном пролетел голубь. Секунда — и я оказалась в другом городе, в каменной шахте подъезда. Здесь — окно, там — дверь коммунальной квартиры с инструкцией: Сбруев А.И. — 1 звонок, Киреев А.И. — 2 звонка, Чуйкина Т.В. — 3 звонка. Портал в реальность, которую я когда-то знала.
Будущее общается с нами знаками. Присылает слайды, передаёт записки, пролетает голубем в окне. Смотри, говорит, в твоей жизни потом будет так. Ты этого не знаешь, ты вообще ничего не знаешь: ни ковидного ужаса, ни проигранной войны, ни выкорчеванного Арцаха, ни искристого Киева, который сведёт тебя с твоим будущим мужем. Ты не знаешь об усыпанных каштанами тропинках людвигсбургского парка и о ланях, заглядывающих в глаза. Только если я расскажу об этом сейчас, ты не поверишь; я, честно говоря, сам бы не поверил. И всё же вот тебе окно и голубь-поводырь. За одними днями наступают другие, обратного хода нет. Всё, что пережито — не вернётся, всё, что грело душу, навсегда останется с тобой. Потому не бойся, живи.
Не боюсь. Живу.
Небо над Питером было таким же — мутным, в шпилях и луковках церквей, и пахло солёно, пропуская сквозь себя, будто через сито, северный ветер. Я стояла у подъездного окна и смотрела на стену соседнего дома. Сквозь промозглый полдень, сквозь крашеную в несколько слоёв, всю в заусеницах памяти, оконную раму. Стена напротив была жёлтой, в мурашках. Подумалось, что если укутать её в шаль, она отогреется и станет гладкой.
Мне хотелось забрать тот кусочек Санкт-Петербурга с собой: толстую раму окна, жёлтую стену дома на Рубинштейна — сколько всего она повидала и сколько всего ещё увидит...
Когда снимала, случайно поймала в окне голубя. Каким-то чудом он оказался там именно в тот миг, когда я нажала на кнопку. Пролетел, словно божий вестник, и растворился в небе.
Потом, спустя пару войн, я оказалась в Германии. Квартиру мы снимали наугад, в небольшом городке, где много солнца — мне тяжело жить без солнца. Очень хотелось, чтобы повезло с жильём, чтобы оно было недалеко от центра и чтобы рядом располагался парк.
Дом оказался старым, почти двухсотлетним, парк — огромным, с вековыми деревьями и усыпанными каштанами тропинками, с быстрыми белками и непугливыми ланями. И городок оказался таким ладным и ласковым, и дышал жизнью, от которой я, дитя войн, успела отвыкнуть. Я возвращалась к себе медленно, нехотя. Заново училась многому. Улыбалась и благодарила. Обретала заново себя.
К квартире привыкала особенно долго. Она такая, знаете, будто застрявшая во времени, будто вобравшая в себя часть моего прошлого. Иногда возникало пугающее ощущение, что я в ней уже была, возможно — даже жила. На входе в наш двор можно увидеть две крохотные металлические таблички, их по всей Германии тысячи. На этих табличках имена людей, которых увезли в концлагеря и откуда они больше не вернулись. Возможно, думала я, в прошлой жизни я была одной из них. Метой Штефель, депортированной в 1941-м. Или Максом Элзасом, убитым 30 ноября 1942 года. Наверное, это их память водит меня по комнатам, рассказывая, что в этом углу дремало кресло с кусачим, но невероятно тёплым пледом, а на комоде благородного дерева стояла медная ханукия, которую потом переставляли на подоконник и по одной зажигали свечи — строго между закатом и наступлением темноты...
Но разгадка оказалась совсем другой. Однажды, оторвавшись от ноутбука, я подняла глаза и наконец-то разглядела стену соседнего дома: жёлтую, в зябких мурашках, в рассеянном свете облачного полудня. И в тот самый миг, когда я поняла, что где-то уже видела эту картину, за окном пролетел голубь. Секунда — и я оказалась в другом городе, в каменной шахте подъезда. Здесь — окно, там — дверь коммунальной квартиры с инструкцией: Сбруев А.И. — 1 звонок, Киреев А.И. — 2 звонка, Чуйкина Т.В. — 3 звонка. Портал в реальность, которую я когда-то знала.
Будущее общается с нами знаками. Присылает слайды, передаёт записки, пролетает голубем в окне. Смотри, говорит, в твоей жизни потом будет так. Ты этого не знаешь, ты вообще ничего не знаешь: ни ковидного ужаса, ни проигранной войны, ни выкорчеванного Арцаха, ни искристого Киева, который сведёт тебя с твоим будущим мужем. Ты не знаешь об усыпанных каштанами тропинках людвигсбургского парка и о ланях, заглядывающих в глаза. Только если я расскажу об этом сейчас, ты не поверишь; я, честно говоря, сам бы не поверил. И всё же вот тебе окно и голубь-поводырь. За одними днями наступают другие, обратного хода нет. Всё, что пережито — не вернётся, всё, что грело душу, навсегда останется с тобой. Потому не бойся, живи.
Не боюсь. Живу.

Published on June 26, 2024 07:55
June 11, 2024
Память стала совсем никудышной, словно лоскут стираной тк...
Память стала совсем никудышной, словно лоскут стираной ткани, соберёшь в комочек — уместится в кулаке. Раньше делала беглые записки, два-три слова, ещё не дочитал, уже вспомнил. Теперь даже пояснения к запискам не помогают, будто всё стёрли ластиком. Время уместилось в миг — прошлого нет, будущего не будет. Поставить доходить тесто, обжарить до золота полукольца лука, выйти в сад за веточкой розмарина. Аромат свежеиспеченного хлеба ведет меня за руку сквозь жизнь. Там, где был зачин, Тата доставала из каменной печи круглые румяные караваи. Там, где с неба упадут три яблока — бабушка протянет новой, как две капли похожей на меня девочке слегка подсоленный ломоть солнечного хлеба. И круг замкнётся.
Листаю записи. Их много — целая папка. Надо же, и об этом собиралась написать. И об этом. И о том.
Не стала.
Почему?
Может потому, что молчание никогда не было таким драгоценным, как сейчас. А может потому, что есть время говорить, а есть время наблюдать.
Из наблюдений:
Если глупость может быть данностью, то подлость — добровольный выбор человека.
Говорили с другом Сергеем Даниеляном о старости.
— Старость — это когда тебе кажется, что лучше уже не сделаешь, не создашь, не удивишься и не удивишь.
Я молчу.
— Когда жалеешь закончившийся день.
— ...
— Когда на даче не хочется посадить новое дерево, и те, которые посадил, уже можно не поливать.
— ...
— Когда в телефоне всё больше людей, которых уже нет, но ты не вычёркиваешь их номера.
Так и поговорили с другом о старости. Я молчала, он играл мне на словах джаз.
Найдите время, посмотрите «Песнь дороги» Сатьяджита Рая. Полгода назад посмотрела, до сих пор мысленно возвращаюсь к фильму.
В файле с набросками рассказов — задумчивый и даже грустный эпизод, подробно расписанный на случай, если захочу потом довести до ума. Эпизод предваряет чей-то коммент, оставленный под моим постом: "В Гюмри тумбаны называют трусы с горлом (трусы-водолазка)".
Ну и всё. Этот рассказ никогда не будет написан, потому что откроешь файл, рассмеёшься и снова закроешь.
Из переписки с сыном:
— Люблю тебя.
— Мам, ты снова выкинула какую-то мою вещь?
Листаю записи. Их много — целая папка. Надо же, и об этом собиралась написать. И об этом. И о том.
Не стала.
Почему?
Может потому, что молчание никогда не было таким драгоценным, как сейчас. А может потому, что есть время говорить, а есть время наблюдать.
Из наблюдений:
Если глупость может быть данностью, то подлость — добровольный выбор человека.
Говорили с другом Сергеем Даниеляном о старости.
— Старость — это когда тебе кажется, что лучше уже не сделаешь, не создашь, не удивишься и не удивишь.
Я молчу.
— Когда жалеешь закончившийся день.
— ...
— Когда на даче не хочется посадить новое дерево, и те, которые посадил, уже можно не поливать.
— ...
— Когда в телефоне всё больше людей, которых уже нет, но ты не вычёркиваешь их номера.
Так и поговорили с другом о старости. Я молчала, он играл мне на словах джаз.
Найдите время, посмотрите «Песнь дороги» Сатьяджита Рая. Полгода назад посмотрела, до сих пор мысленно возвращаюсь к фильму.
В файле с набросками рассказов — задумчивый и даже грустный эпизод, подробно расписанный на случай, если захочу потом довести до ума. Эпизод предваряет чей-то коммент, оставленный под моим постом: "В Гюмри тумбаны называют трусы с горлом (трусы-водолазка)".
Ну и всё. Этот рассказ никогда не будет написан, потому что откроешь файл, рассмеёшься и снова закроешь.
Из переписки с сыном:
— Люблю тебя.
— Мам, ты снова выкинула какую-то мою вещь?
Published on June 11, 2024 02:51
May 22, 2024
Дорогие друзья в Праге, буду у вас 25 и 26 мая, на книжно...
Дорогие друзья в Праге, буду у вас 25 и 26 мая, на книжной ярмарке Book World Prague 2024.
Программа встреч:
25 мая, 17.00
С Катериной Симовой и Радкой Рубилиной поговорим о карабахской войне и людях, переживших её.
Hall of Václav Havel
Разговор на чешском и русском.
26 мая, 11.00
Встреча с армянской диаспорой.
Hall of Jaroslav Seifert
Разговор на армянском, с переводом на чешский.
26 мая, 14.00
Разговор с Карин Ледницкой о том, как современная многоязычная литература формирует образ политического прошлого.
Разговор на чешском и русском.
Приходите, буду очень рада увидеться и обняться с вами.
Ссылка на сайт книжного фестиваля: https://www.svetknihy.cz/
Программа встреч:
25 мая, 17.00
С Катериной Симовой и Радкой Рубилиной поговорим о карабахской войне и людях, переживших её.
Hall of Václav Havel
Разговор на чешском и русском.
26 мая, 11.00
Встреча с армянской диаспорой.
Hall of Jaroslav Seifert
Разговор на армянском, с переводом на чешский.
26 мая, 14.00
Разговор с Карин Ледницкой о том, как современная многоязычная литература формирует образ политического прошлого.
Разговор на чешском и русском.
Приходите, буду очень рада увидеться и обняться с вами.
Ссылка на сайт книжного фестиваля: https://www.svetknihy.cz/
Published on May 22, 2024 23:25
April 16, 2024
Нужна была книга. Я точно знала, где её искать — в двухст...
Нужна была книга. Я точно знала, где её искать — в двухстворчатом книжном шкафу, на верхней полке, за "Штиллером" Фриша. Шла к тому шкафу истово, словно измученное жаждой животное на водопой. Привычным маршрутом из гостиной: прямо, потом налево, через коридор. Протянуть руку и отворить стеклянную дверцу.
Но рука упёрлась в стену. Я несколько секунд водила по ней ладонью, не понимая, что происходит. Ведь здесь совершенно точно должен быть шкаф. Третья полка, синяя тиснёная обложка. Уильям Фолкнер, рассказ "Медведь". "Сэм дотронулся до головы, до отощалого тела, но пес лежал на боку не шевелясь, и жёлтые глаза были открыты."
Это всего-навсего была память тела. Мне нужна была книга, моё тело поднялось с кресла и пошло за ней привычным маршрутом через гостиную и коридор. И пришло к глухой стене, потому что я сейчас в Людвигсбурге, а книга в Москве. Голова новую действительность кое-как поняла и приняла, а вот тело ещё не умеет. Корчится, словно отброшенный хвост ящерицы. Ходит по фантомным тропам: от стола, за которым я работала двенадцать лет, через гостиную и коридор, к книжным шкафам, которых больше нет.
.
Свёкор водит меня по дому своего детства: здесь я спал зимой, потому что это была солнечная сторона. По утрам тень от колокольни ложилась на гобелен, я спросонья любил его разглядывать. Каждую деталь того узора помню. А вот в эту комнату я перебирался летом, она была самой прохладной. Дом пришлось продать — он старый, шестнадцатого века, очень дорого его содержать. Теперь тут ресторан, чуть ли не лучший в городе. Направо кабинет деда, в этом углу стоял его стол, здесь — кресло. В камине всегда горел огонь. Бабушка подавала на ужин паккери с фисташковым соусом и подрумяненными ломтиками гуанчале. Если бы ты знала, как это вкусно!
Если бы я знала.
.
На железнодорожном вокзале Штутгарта двое пожилых мужчин провожают третьего. Тот обнимает одного, потом другого, благодарит — спасибо, прямо душой отогрелся.
— Так где всё-таки лучше, в Германии или в Польше? — спрашивает, похохатывая, один из провожающих.
Уезжающий вздыхает, поправляет на плече неудобную лямку сумки.
— Везде хорошо. Але в нашому селі було краще.
.
Фотография в ленте: синяя стена, легкие шторы, подсвеченные уходящим солнцем.
Подпись на арцахском диалекте: "Хочу оказаться в своём доме и протереть ему окна".
Но рука упёрлась в стену. Я несколько секунд водила по ней ладонью, не понимая, что происходит. Ведь здесь совершенно точно должен быть шкаф. Третья полка, синяя тиснёная обложка. Уильям Фолкнер, рассказ "Медведь". "Сэм дотронулся до головы, до отощалого тела, но пес лежал на боку не шевелясь, и жёлтые глаза были открыты."
Это всего-навсего была память тела. Мне нужна была книга, моё тело поднялось с кресла и пошло за ней привычным маршрутом через гостиную и коридор. И пришло к глухой стене, потому что я сейчас в Людвигсбурге, а книга в Москве. Голова новую действительность кое-как поняла и приняла, а вот тело ещё не умеет. Корчится, словно отброшенный хвост ящерицы. Ходит по фантомным тропам: от стола, за которым я работала двенадцать лет, через гостиную и коридор, к книжным шкафам, которых больше нет.
.
Свёкор водит меня по дому своего детства: здесь я спал зимой, потому что это была солнечная сторона. По утрам тень от колокольни ложилась на гобелен, я спросонья любил его разглядывать. Каждую деталь того узора помню. А вот в эту комнату я перебирался летом, она была самой прохладной. Дом пришлось продать — он старый, шестнадцатого века, очень дорого его содержать. Теперь тут ресторан, чуть ли не лучший в городе. Направо кабинет деда, в этом углу стоял его стол, здесь — кресло. В камине всегда горел огонь. Бабушка подавала на ужин паккери с фисташковым соусом и подрумяненными ломтиками гуанчале. Если бы ты знала, как это вкусно!
Если бы я знала.
.
На железнодорожном вокзале Штутгарта двое пожилых мужчин провожают третьего. Тот обнимает одного, потом другого, благодарит — спасибо, прямо душой отогрелся.
— Так где всё-таки лучше, в Германии или в Польше? — спрашивает, похохатывая, один из провожающих.
Уезжающий вздыхает, поправляет на плече неудобную лямку сумки.
— Везде хорошо. Але в нашому селі було краще.
.
Фотография в ленте: синяя стена, легкие шторы, подсвеченные уходящим солнцем.
Подпись на арцахском диалекте: "Хочу оказаться в своём доме и протереть ему окна".
Published on April 16, 2024 05:37
February 19, 2024
Очень хотела оливковое дерево. Съездили, купили на цветоч...
Очень хотела оливковое дерево. Съездили, купили на цветочном рынке. Досталось последнее, самое неказистое деревце: крохотное, лысое, с кривеньким, чахлым стволом и перебитыми лапками. Думала — не приживётся. А оно спустя время воспрянуло, потянулось куцыми ветвями к солнцу, распустилось нежнейшими лепестками. Радовалось моему приходу, отбрасывало прозрачную тень на карминную плитку террасы, водило хороводы с божьими коровками, замирало в восхищении каждый раз, когда раздавалась трель чёрного дрозда. Я сидела рядом, пила кофе. Вязала шарф. Читала книгу. Молчала. И деревце молчало. Так и просидели рядышком долгое лето и половину осени. А потом настал ноябрь, и я забрала его домой, обещав, как только потеплеет, снова вынести в палисадник. Но откуда-то дома завелась мошкара, назойливая и приставучая, облюбовала мою оливку, летала вокруг, нервировала и её, и меня. Особенно доставала ночью — включишь киндл или телефон, а она тут как тут, вьётся у светящегося экрана, лезет в глаза. Зевнешь — норовит залететь тебе в рот. Ужасно доставучая оказалась мошкара. Не найдя способа как от неё избавиться, я решила вынести деревце на одну ночь в палисадник. Всё равно не холодно, +8 градусов. Мошкара разлетится, и я утром занесу свою оливку обратно.
Ночью, пока я спала, ударил непривычный для этого времени года мороз и моя оливка погибла. Оплакивала я её горючими слезами. Маялась потом пару дней дичайшей мигренью. Лежала в темноте и думала о том, что у Бога тоже, наверное так. Он нас на цветочном рынке купит, домой принесет, придумает солнце, чтобы нам светило, и дождик, чтобы нас поливал, и трель чёрного дрозда... Настанет ноябрь, и Он заберет нас к себе, чтобы уберечь от зимы. А нам ведь сразу скучно, когда хорошо. И мы обзаведёмся мошкарой, будем лезть в глаза, не давать читать. Однажды Он зевнёт, и мошка залетит ему в рот, да так неудачно, что Он от кашля чуть сам себе душу не отдаст. И Бог не вытерпит, вынесет нас в ночь, чтобы мы подумали над своим поведением, а утром с ужасом обнаружит, что прозевал мороз. И будет оплакивать нас горючими слезами, и маяться совестью до дикой мигрени, и думать, что это его вина. И мы тоже будем думать, что это его вина.
Ночью, пока я спала, ударил непривычный для этого времени года мороз и моя оливка погибла. Оплакивала я её горючими слезами. Маялась потом пару дней дичайшей мигренью. Лежала в темноте и думала о том, что у Бога тоже, наверное так. Он нас на цветочном рынке купит, домой принесет, придумает солнце, чтобы нам светило, и дождик, чтобы нас поливал, и трель чёрного дрозда... Настанет ноябрь, и Он заберет нас к себе, чтобы уберечь от зимы. А нам ведь сразу скучно, когда хорошо. И мы обзаведёмся мошкарой, будем лезть в глаза, не давать читать. Однажды Он зевнёт, и мошка залетит ему в рот, да так неудачно, что Он от кашля чуть сам себе душу не отдаст. И Бог не вытерпит, вынесет нас в ночь, чтобы мы подумали над своим поведением, а утром с ужасом обнаружит, что прозевал мороз. И будет оплакивать нас горючими слезами, и маяться совестью до дикой мигрени, и думать, что это его вина. И мы тоже будем думать, что это его вина.
Published on February 19, 2024 02:22
January 10, 2024
На днях дочитала "Унеси ты моё горе" Катерины Гордеевой. ...
На днях дочитала "Унеси ты моё горе" Катерины Гордеевой. Чтение очень непростое, ведь в книге говорится о той боли, которую мы несём в себе, боясь расплескать. Катерина сумела рассказать о ней очень бережно, ясными словами и тихим голосом. Такое ощущение, будто тебя взяли за руку и повели туда, где много таких, как ты — страждущих, растерянных и опустошенных. Но не утративших надежду и не разучившихся любить.
Голоса очевидцев войн — самый важный документ нашей эпохи. Забудется всё — обиды, ненависть, горечь, злость и даже предательство. Останутся лишь эти голоса. И имена людей, которые их для нас сохранили.
Я догадывалась, как сложно даётся Катерине её работа, но не представляла насколько. Не знаю, где она берет силы, чтобы снимать свои интервью, писать статьи и книги. Но очень хочется, чтобы настало доброе время, чтобы Катерина выдохнула и пожила не для нас, а для себя: купила домик, завела сад, ходила по берегу моря и думала о всяких пустяках. Очень этого хочется.
Но время пока другое, потому Катерина продолжает ездить по миру и разговаривать с людьми. И зажигать в их сердцах лучинки.
В ссылке — интервью, которое мы снимали два месяца назад в Армении.
Оно о войне, об Арцахе, о любви. И о надежде, которая существует ровно столько, сколько существуем мы.
https://www.youtube.com/watch?v=kKlCD1ZTU_4
Голоса очевидцев войн — самый важный документ нашей эпохи. Забудется всё — обиды, ненависть, горечь, злость и даже предательство. Останутся лишь эти голоса. И имена людей, которые их для нас сохранили.
Я догадывалась, как сложно даётся Катерине её работа, но не представляла насколько. Не знаю, где она берет силы, чтобы снимать свои интервью, писать статьи и книги. Но очень хочется, чтобы настало доброе время, чтобы Катерина выдохнула и пожила не для нас, а для себя: купила домик, завела сад, ходила по берегу моря и думала о всяких пустяках. Очень этого хочется.
Но время пока другое, потому Катерина продолжает ездить по миру и разговаривать с людьми. И зажигать в их сердцах лучинки.
В ссылке — интервью, которое мы снимали два месяца назад в Армении.
Оно о войне, об Арцахе, о любви. И о надежде, которая существует ровно столько, сколько существуем мы.
https://www.youtube.com/watch?v=kKlCD1ZTU_4
Published on January 10, 2024 01:19
Narine Abgaryan's Blog
- Narine Abgaryan's profile
- 966 followers
Narine Abgaryan isn't a Goodreads Author
(yet),
but they
do have a blog,
so here are some recent posts imported from
their feed.
