Joyce Carol Oates 2

вот еще один вполне забытый праздничный рассказ ДжКО


Джойс Кэрол Оутс
Наваждение


Там ничего нет! Ты ничего не слышишь. Просто ветер. Тебе приснилось. Сама знаешь, какие сны тебе снятся. Засыпай. Я хочу тебя любить, хватит плакать, не цепляйся за меня, дай и мне поспать бога ради я тоже человек а не только твоя Мама не то я тебя возненавижу.


* * *


На новом месте, куда нас привезла Мама. Где нас никто не знает, Мама говорит.


На новом месте, где по ночам нас будит плач кроликов. По ночам мою кровать придвигают к стене, и через стену я слышу, как в погребе плачут кролики в клетках — просят, чтобы их выпустили. По ночам дует ветер. На новом месте на самом краю реки, у которой, Мама говорит, индейское имя — Кай-я-хога. По ночам, когда мы слышим Мамин голос, ее глухой смех. Мамин голос, будто в телефонной трубке. Мамин голос, будто она говорит, будто сама себе смеется. Или поет.


Калвин говорит, что это, может, вовсе и не Мамин голос. А вовсе даже голос призрака, голос того дома, куда нас привезла Мама, раз она теперь вдова.


Я спрашиваю Калвина, может, это Папа говорит? Может, это Папа вернуться хочет?


Калвин смотрит на меня так, будто сейчас стукнет. За то, что я говорю что-то не то, что-то тупое, как обычно. А потом смеется.


— Никуда Папа не вернется, тупица ты. Папа покойник.


Папа покойник. Покойник Папа. Папа-покойник.
Папапокопоко. Покопапакойник.


Если говорить это много раз, быстрее и быстрее, становится смешно. Калвин показывает мне, как.


* * *


На новом месте за тыщу миль, говорит Мама, от старого места, мы приехали сюда, чтобы начать все заново. У Мамы уже есть работа — в торговле, говорит она. Не шибко, но это временно. Иногда по ночам ей приходится работать, а Калвин за мной присматривает. Калвину десять: уже взрослый, чтобы смотреть за своей младшей сестренкой, говорит Мама. Теперь, когда Папы нет.


Теперь, когда Папы нет, мы никогда о нем не говорим. Мы с Калвином — никогда, чтобы Мама не услышала.


Я сначала волновалась: как же Папа узнает, куда мы переехали, если захочет к нам вернуться?


А Калвин замахал кулаками, как мельница, будто сейчас меня стукнет. Говорил тебе, говорил тебе, говорил тебе сколько раз: Папа ПО-КОЙ-НИК.


Мама сказала:


— Рэнди Малверн отправился туда, куда сам хотел. К своим злым родичам. — Я спросила, где это, и Мама презрительно ответила: — В Ад он отправился. К своим злым родичам.


* * *


Кроме кроликов в погребе, меня тут никто не знает.


В своих жутких старых ржавых клетках в погребе, куда нам ходить нельзя, говорит Мама. В погребе ничего нет, Мама говорит. Держитесь от этого мерзкого места подальше. Но по ночам из-за стены я слышу, как кролики плачут. Сначала похныкивают, то есть, как будто голуби курлычут и суетятся, а потом громче. Если даже подушку на голову положить, все равно слышно. Я должна их слышать. А сердце так сильно колотится, что даже больно. В своих клетках кролики плачут: Помоги нам! Выпусти нас! Мы не хотим умирать.


Утром перед школой Мама расчесывает мне волосы, смеется и чмокает меня в самый кончик носа. По утрам у меня есть Мама, которая опять меня любит. Но если я спрашиваю у Мамы про кроликов в клетках в погребе, лицо у нее меняется.


Мама говорит, что она же мне говорила! Погреб пустой. Никаких кроликов в погребе нет, она ведь мне уже показывала, разве нет?


Я пытаюсь сказать Маме, что кролики есть — настоящие кролики, я же слышу их из-за стены по ночам, — а Маму раздражает расчесывать мне волосы, у меня все кучеряшки вечно перепутаны, особенно на затылке, и Маме надо брать железную щетку, от которой больно, и я хнычу, а Мама говорит:


— Нет. Это все твои глупые сны, Сеси. В последний раз тебя предупреждаю: никаких больше снов.


* * *


Теперь, когда Папы нет, мы учимся не попадаться Маме.


Раньше всегда мы высматривали Папу. Папа едет домой, вон его мотор грузовичка жужжит. Хлопает дверца. И Папа может грубовато подбросить тебя к потолку сильными руками, но это ничего, потому что Папа смеялся и щекотался усами, и покупал нам подарки, и возил с собой гулять в своем грузовичке, мы ездили быстро и виляли туда-сюда, и компакты свои включал так громко, что музыка грохотала и билась в нас, будто мы тряпичные куклы. Но в другие разы Папа не приезжал по много дней, а когда возвращался, Мама пыталась нас от него загородить, а он хватал ее за волосы и говорил: Чего? Ты, блядь, чего на меня так смотришь, а? Эти дети, блядь, — мои. И он спотыкался о стул, и ругался, и пинал его, а если Мама хотела поставить стул на место, он ее толкал. И если звонил телефон, он выдергивал его из розетки. Глаза у Папы были стеклянные, и в них такая как бы красная паутина, а пальцы у него сжимались в кулаки, и кулаки эти постоянно что-нибудь били, как будто он никак не мог удержаться. Особенно Калвина. Бедный Калвин — если Папа видел, как он сжимается или пытается спрятаться. Говнюк маленький! орал Папа. Ты, блядь, чего удумал, ты чего против Па-пы своего имеешь, а? И Мама тогда бежала нас защищать. И прятала нас.


А теперь, когда Папы нет, на нас прыгают Мамины глаза — как у кошки. И пальцы у нее дергаются, будто хотят стать кулаками.


Я хочу любить тебя, маленькая. И тебя, твоего братика. Но из-за вас это так трудно…


Дом у нас — террасный, его так Мама называет. В самом конце квартала других террасных домов. Дома кирпичные, но вблизи видно, что это такая асфальтовая отделка, он только похожа на кирпич. Красный кирпич, и по нему бегут такие полоски — будто слезы.


Вот в таком городе мы сейчас живем — это большой город, и очень далеко от того места, где мы жили раньше. Мама говорит, что нас тут никто не найдет, никто сюда за нами не приедет, никто нас тут не знает.


Мама говорит, чтобы мы не разговаривали с соседями. Никогда.


Мама говорит, чтобы мы ни с кем не разговаривали в школе. Только о том, о чем нужно разговаривать. Понятно, дети?


Мама нам улыбается. Глаза у Мамы сияют, так она счастлива.


* * *


Маме ничего так и не смогли предъявить.


Мама говорит: А знаете почему? Потому что нечего было предъявлять.


* * *


Когда Папа уехал в последний раз на своем грузовичке, мы смотрели в окно. Мы видели красные огоньки — они быстро уезжали в темноту. Нам уже давно следовало спать, но мы не спали — нам мешали голоса снизу, из-под половиц.


А потом Мама выскочила наружу, ее там ждала машина. Кто за ней заехал — это мы не знали. Они уехали, а потом я думала, что это все мне, наверное, приснилось, потому что Мама говорила, что из дому она никуда не выходила, и откуда тебе знать, что по-настоящему, а что приснилось? Когда спросили меня, я только покачала головой, я вся зажмурилась, ничегонезнаю. Калвин им сказал, что Мама была всю ночь с нами. Мама с нами спала и обнимала нас.


Мне тогда было всего пять. Я плакала и плакала. Теперь мне уже шесть, и я хожу в первый класс. А Калвин в четвертом. Калвину пришлось остаться на второй год — из-за необучаемости. А ему вообще все равно, говорит Калвин, зато теперь к нему не докапываются. Он теперь большой пацан, пускай кто-нибудь только попробует к нему докопаться.


Кто бы к нам ни приходил расспрашивать брата — тетенька из социального обеспечения, которая нам всегда приносила овсяное печенье, которое сама испекла, или шериф, который звал нас по именам, как будто мы с ним хорошо знакомы, — Калвин твердил одно и то же.


Мама обнимала нас всю ночь, до самого утра.


* * *


Погреб. Туда нам с Калвином запрещено.


Мама говорит, там ничего нет. Никаких кроликов! Ради бога, хватит уже, оба! В этом доме никаких кроликов не было и нет.


Хотя клетки до сих пор в погребе. А несколько — и снаружи, на заднем дворе, почти полностью заросли сорняками, но в погребе их больше, и Калвин говорит, это ловушки для кроликов. Мама уже звонила насчет клеток в погребе, и запаха в погребе, и стен в погребе, из которых сочится черная жижа, когда идет дождь, и насчет крыши звонила, которая протекает, и Мама начинает плакать в трубку, но этот дядька пока не приехал.


Погреб! Вот бы о нем так сильно не думать. По ночам, когда кролики зовут на помощь, плачут они потому, что сидят в клетках в этом погребе, в ловушках.


Выпусти нас! Мы не хотим умирать.


В другом нашем доме, построенном на бетонном блоке, погреба не было. А потом Папа переехал жить в дом на колесах, как он его называл, и там под низом были одни колеса, больше ничего. А здесь погреб — как большая квадратная яма в земле. Когда Мама в первый раз ушла, и мы остались дома одни, мы в этот погреб спустились — было страшно и смешно. Калвин зажег свет: нам над головой висела только одна лампочка. Ступеньки были деревянные, шатались. Внизу стояла печь, и пахло нефтью, и еще трубы. А в углу составлены ловушки для кроликов, как их Калвин назвал. Жуткие клетки из ржавой проволоки стояли друг на друге почти до самого потолка. Мы насчитали восемь. В погребе плохо пахло, особенно клетки воняли. За проволоку цеплялись клочки мягкого серого меха. А на бетонном полу валялись кроличьи какашки, так сказал Калвин, — маленькие черные катышки. И масляные черные пятна на бетоне — Калвин дразнил меня и говорил, что это кровь.


Там внизу пахло какой-то старой плесенью. И после сильного дождя из стен сочится черная жижа. Калвин сказал, что Мама нас убьет, если узнает, что мы туда спускались. Он меня ругал, когда я полезла рукой в одну клетку, где дверца открытая:


— Эй, если ты поцарапаешься и у тебя начнется столбик, Мама мне такое устроит.


Я спросила, что такое столбик.


А Калвин презрительно так, мол, самый умный, потому что он уже в четвертом классе, а я только в первом, сказал:


— Смерть.


Я боялась, что Калвин увидит: я же поцарапалась рукой об эту дверцу. Сама не знаю, как, — так получилось, и все. Неглубоко, будто кошка царапнула, кровь немного выступила, и жечь начало. А Маме я скажу, что поцарапалась об острый угол ящика.


И вот тогда я увидела, как в самой дальней клетке в углу что-то шевелится. Вроде тень такая мохнатая. И глазки блестят — близко-близко друг от друга. Я ойкнула и за Калвина схватилась, а он мою руку стряхнул.


И так фыркнул презрительно — у Папы научился. Когда Папа из себя такое слово вытягивал, будто ему нравится:


Хер-ня.


Я Калвину сказала, что там почти можно увидеть кролика. И других кроликов в других клетках тоже. Почти.


А Калвин обозвал меня глупой тупицей. И дернул за руку, чтобы я с ним пошла, обратно наверх.


Меня он часто и похуже обзывает. Так гадко, чтобы я заплакала. Я не знаю, что значат такие слова, только они и должны быть гадкими — вроде тех слов, которыми Папа обзывал Маму в последние дни, когда жил с нами.


И теперь он говорит:


— Если она узнает, что мы тут были, я тебе жопу надеру. Все, что она со мной сделает, я сделаю с тобой, пизда.


* * *


Хотя это Калвин не нарочно. Калвин меня любит. В школе, где мы никого не знаем, Калвин всегда со мной ходит. Вот только слова у него изо рта вылетают, словно кусучие осы. Совсем как у Папы, совсем как с Папиными кулаками.


От них не нарочно больно. Просто так получается, и все.


* * *


Теперь, когда Папы нет, нам так странно, что Мама ставит его музыку.


Она ведь всегда на Папину музыку ворчала. На его компакты. В основном хеви-метал, как его Калвин называет. Как будто кто-то пинает пинает пинает дверь. Низко так и гадко, будто гром.


Теперь Папы нет, и Мама покупает бутылки, совсем как Папа домой приносил. На одной — такой гадкий и злой дикий кабан нарисован, и Калвин говорит, что это гигантская свинья, которая живет в болоте — все знают, что она сожрала одну маленькую девочку, а та была живая и брыкалась.


Теперь Папы нет, и Мама берет его гитару, и трогает струны, и пытается подобрать аккорды. Старая Папина гитара — к ней он много лет не прикасался и вообще оставил, когда уехал. Одна струна лопнула, но Маме все равно. Мама делается громкая и счастливая, и поет: на берегах О-гай-о и вон стоит малютка Мэг-ги, держит чемодан в руке. Мама иногда садится по ночам на кухне, гитару кладет на колени и головой так водит, чтобы ее длинные волосы, цвета как свекла, падали до самой поясницы. И даже там, где она слов не знает, Мама все равно поет. Вон стоит малютка Мэг-ги, держит чемодан в руке, малютка Мэг-ги рождена любить и водить мужчин на поводке! Калвин говорит, что Мама играет на этой банке говеннее некуда, но Мама сейчас такая хорошенькая, и лицо у нее уже почти зажило, а волосы отросли, поэтому никто и не заметит.


* * *


В школе мне так хочется спать, что глаза сами закрываются. Голова падает прямо на руки, на парту, и женщина спрашивает что-то не то. Я сразу не понимаю, кто это, а потом вижу – это моя учительница надо мной склонилась.


Я не помню, как ее зовут. Она пахнет ластиками — совсем не как Мама, от которой пахнет так сладко и остро, когда она уходит из дома.


— Сеси? Ты можешь все мне рассказать, милочка. По секрету. Если…


Я зажмуриваюсь крепко-крепко. Глаза жжет, будто в них попал дым от костра. Я замираю, как перепуганный кролик.


— …дома что-то не так. Каждое утро у тебя…


Учительница замолкает, облизывает губы. Сама не знает, что сказать. Когда Папа уехал, и нам сказали, что он больше никогда не вернется, у людей по глазам можно было понять: они просто не знают, какие слова говорить. Они не могли заставить себя вымолвить: Ваша папа умер. И даже как Калвин, сказать не могли: Папа покойник. Покойник Папа. Учительница не может заставить себя сказать: Каждое утро у тебя вид затравленный, — такие слова не говорят маленькой девочке, чей отец отправился в Ад к своим злым родичам.


— …глаза ввалились, милочка. Ты не высыпаешься по ночам?


Я качаю головой — совсем как Калвин. Из глаз у меня брызжут слезы. Но я не плачу, нет. Пока никто не увидел, я вытираю лицо обеими ладошками.


В школьном лазарете медсестра снимает с меня туфельки и укрывает меня одеялом, чтобы я немножко поспала. А я вся дрожу, и у меня зубы стучат — так я замерзла. Я держусь изо всех сил, чтобы не уснуть, но в погребе как будто гасят лампочку, и все сразу темное и пустое, точно там никого нет. А через некоторое время в лазарет приходит кто-то. Я слышу их голоса сквозь марлевую занавеску, которую задернули вокруг моей кроватки. Олин голос говорит:


— Не место тут ей спать. Не в школе же. Она уроки пропускает.


А другой голос — медсестры. Говорит тихо-тихо, будто это тайна:


— Это девочка Малверн. Сами знаете…


— Так это она! У нее же отец…


— Ну да. Я проверила фамилию.


— Малверн. Разумеется. Мальчик Калвин в четвертом классе. Тоже беспокойный и рассеянный.


— Думаете, они знают? Как погиб их отец?


— Господи, надеюсь, что нет.


* * *


Про Маму всякие гадости говорили. Вроде как ее арестовали помощники шерифа. Неправда это — никто Маму не арестовывал. Калвин наскакивал на тех, кто так говорил и дразнился, колотил и пинал их. Маму просто увезли на допрос. А потом отпустили — никто ее не арестовывал. Потому что против нее не было ни клочка улик.


Пока Мамы не было — день, ночь и еще полдня, — мы жили у Тети Эстелль. Это Мамина старшая сестра. Сводная, как про нее говорила Мама и чуточку кривилась. В школу нам ходить не надо было. И с другими детьми нам играть не велели. И вообще из дому выходить. Мы смотрели видик, а не телевизор, а телик включали, только когда мы уже спать ложились. В том доме про Папу вообще не говорили. И фамилию «Малверн» никто не произносил. Потому мы узнали, что были похороны, а нас с Калвином туда не повезли. Тетя Эстелль курила сигареты и много разговаривала по телефону, а нам говорила, что мама скоро вернется, и мы все скоро поедем домой. Так и случилось.


Когда мы уезжали я крепко-крепко обняла Тетю Эстелль. Только потом Мама и Тетя Эстелль поссорились, и когда Мама повезла нас за тыщу миль в грузовичке, а к нему еще прицепила трейлер «Сам-Вози», Тете Эстелль она даже до свиданья не сказал. Сука, так Мама про нее сказала.


* * *


Когда Мама вернулась домой с этих допросов, как она их называла, все лицо у нее было бледное и распухшее, и в нем были такие тоненькие трещинки, как в гипсе, если его сначала разбить, а потом склеить. Не очень хорошо получится, но все равно же склеится. И трещинок почти не видно.


В конце концов мы и перестали их видеть. Мама отрастила себе длинные волосы, и они все мерцали и играли у нее на плечах. Мама так умела их расчесывать — забрасывала наверх, чтобы на глаза не падали, будто человек плыл-плыл и утонул, а потом вдруг опять наверх вырвался. Ах-ах-ах — вот так Мама дышала.


Помадным карандашиком Мама нарисовала такую соблазнительную вишенку у себя на губах — они были бледные и все время дергались. А потом нарисовала глаза в черных кругах — таких мы раньше никогда у нее не видели.


Мама бренькала на гитаре. Теперь это ее гитара, она даже струну починила.


— Он сам этого хотел, — говорила Мама. — Когда один из них к ним приезжает, весь Ад радуется.


* * *


К Рождеству на новом месте Мама бросила работать в обувной уцененке и теперь работает в кафе на реке. По вечерам разносит коктейли, а иногда играет на гитаре и поет. Лицо у нее все яркое и накрашенное, а волосы так блестят, что трещинок на коже совсем не заметно: в кафе свет дымный, они там невидимые. Пальцы у Мамы стали увереннее. Ногти стали короткие и лакированные. И голос у нее низкий и хрипловатый, от него просто мороз по коже бывает. В кафе мужчины предлагают ей деньги, и она иногда их принимает. Тихо говорит: Спасибо. Я возьму их как дар моей музыке. Я возьму их, потому что у моих детей нет отца, я мать-одиночка и должна вырастить двоих маленьких детей. Но приму я их, только если вы не ожидаете от меня еще чего-то — только моей музыки и моей благодарности.


На Краю Реки Мама зовет себя Малюткой Мэгги. Со временем ее все узнают, как Малютку Мэгги, и будут ею восхищаться. Когда она рассказывает нам, как ей хлопали, она совсем как маленькая девочка. Малютка Мэгги берет гитару, а она теперь вся отполированная и блестит, словно гладкое нутро каштана, когда с него шипастую шкурку сдерешь. Мама берет аккорды, и длинные свекольные волосы рассыпаются у нее по плечам. Мама говорит, что когда она начинает петь, в кафе все замолкают.


* * *


Зимой кролики плачут еще жалостливее, они просто умоляют. Калвин их тоже слышит, только притворяется, что нет. Я накрываю голову подушкой, прижимаю ее — я не могу их слышать. Мы не хотим умирать. Мы не хотим умирать. Однажды ночью, когда Мама в кафе, я слезаю с кровати и босиком иду погреб, где воняет сочащейся жижей, гнилью и страданием зверьков. И там, в тусклом свете единственной лампочки — кролики.


В каждое клетке — кролики! Некоторые уже так выросли, что еле втиснуты в них, их попы вжимаются в проволоку, а мягкие длинные уши расплющены о спины и головы. И глаза у них сверкают — они ждали меня и надеялись. И мне становится так тошно — в каждую клетку попался кролик. Хотя это очень логично, я сама потом пойму в жизни. В каждой клетке — по пленнику. Потому что иначе зачем еще взрослым, которые владеют всем миром, делать эти клетки? Ведь ими нужно как-то пользоваться, правда? Я спрашиваю кроликов: кто вас сюда запер? Но кролики умеют только смотреть на меня, моргать и дергать носами. Один — такой красивый, бледно-пороховой, совсем молодой и не больной, не сломленный, как остальные. Я глажу его по голове через проволочную сетку. И он у меня под пальцами вздрагивает — я даже чувствую, как у него сердчишко бьется. Другие — какие-то шелудивые, вся шерстка у них свалялась, она тусклая и серая. Там есть один черный, тяжелый, клетка его уже изуродовала. У него слезятся глаза. Все дверцы — на запорах, и на них — маленькие висячие замки. И клетки, и замки давно заржавели. Я шарю в погребе и нахожу старые садовые ножницы, неуклюже беру их обеими руками и вырезаю сетки из всех клеток с одной стороны. Разгибая проволоку, чтобы кролики выпрыгнули, я режу себе пальцы. А кролики не верят мне, сомневаются. Только самый молодой высовывает в дырку голову, моргает и нервно принюхивается, но с места не движется.


Потом я замечаю, что из погреба наружу есть дверь. Тяжелая, деревянная, вся затянута паутиной, в которой запутались сухие трупики насекомых. Ее не открывали много лет, но у меня как-то получается сдвинуть ее — сперва на несколько дюймов, потом чуть пошире. За нею наверх ведут бетонные ступеньки. Меня по лицу гладит свежий холодный воздух, пахнет снегом.


— Идите! Идите отсюда! Вы свободны!


Кролики не шевелятся. Нужно подняться наверх и оставить их в темноте, только тогда они убегут из своих клеток.


* * *


— Сеси? Просыпайся.


Меня трясет Мама — так крепко я сплю.


Уже утро. Кролики больше не плачут. Где-то близко, за нашим задним двором, пробегает поезд Каяхога-Эри — колеса у него такие шумные, что даже свистка уже почти не слышно. Я лежу в кровати, а кровать придвинута к стене.


Когда я спускают в погреб на разведку, клеток там больше нет.


Нет больше кроличьих клеток! Хотя еще видно, где они стояли — там пустое место. Бетонный пол там не такой грязный, как во всем погребе.


Дверь наружу заперта накрепко. Заперта и вся в паутине, как раньше.


Во дворе — там, где в зарослях сорняков валялись другие клетки, — тоже больше ничего нет. Увезли. Только следы на снегу.


И Калвин на них смотрит. Только ничего не говорит.


Говорит Мама — она чиркает спичкой, совсем как это делал Папа, о ноготь большого пальца, подносит ее к сигарете, что свисает у нее изо рта:


— Уволок он, наконец, эти чертовы вонючие клетки. Всего пять месяцев — и этот мудак соизволил задницу с места сдвинуть.


* * *


Сгорел заживо — вот какие слова говорили незнакомые люди, только мы не должны были их слышать. Заживо сгорел в собственной постели, говорили про нашего отца по телевизору и везде, только нас от этих слов прятали.


Пока их не услышал Калвин. А Калвин повторил их мне.


Сгорел заживо пьяный, в собственной постели. Трейлер облили бензином и бросили спичку. Но у Рэнди Малверна имелись враги — за свою жизнь, за все тридцать два года он нажил себе множество врагов, однако никто из них не был причастен к пожару, и никого не арестовали за поджог, хотя шериф всех допросил и в конце концов отпустил, и некоторые оттуда уехали и вообще пропали.


* * *


Клеток больше нет. А я слышу плач кроликов в ветре, в стуке дождя, в свистке тепловоза, который скользит по моим снам. За много миль от дома я слышу его, всю свою жизнь я буду его слышать. Плач зверьков в ловушке — они страдали, они умерли, они ждут нас в Аду. Наши родичи.




Filed under: men@work
 •  0 comments  •  flag
Share on Twitter
Published on December 14, 2017 02:09
No comments have been added yet.