More on this book
Kindle Notes & Highlights
Read between
January 15, 2021 - December 12, 2022
Для сопоставления духовной и светской власти в Средневековье установилось два символических сравнения: два светила, сотворенные Богом и помещенные одно выше другого, и два меча, которые были у учеников, когда пришли взять Иисуса Христа. Эти символы для средневекового сознания ни в коем случае не являются сравнением, которое не выходит за пределы чисто духовной сферы; они закладывают основу такого соотношения власти, которое не может уклониться от этой мистической связи.
938 Чтойность – quid(d)itas, лат. – сущность вещи, схоластический термин, соответствующий аристотелевской формальной причине. Фома Аквинский, следуя терминологии Аристотеля, вводит третий термин в своем описании реальности. Указать на то, что представляет собой субстанция, значит ответить на вопрос: quid sit [что это?].
Каждое понятие, каждое представление, подобно звезде, покоится на тверди небесной. Для того чтобы постичь сущность какого-либо явления, не задаются вопросом о его внутренней структуре, не вглядываются в долгую тень, отбрасываемую его историей, но устремляют взор к небесам, где оно сияет исключительно как идея.
Действительным достижением средневекового сознания было разложение всего мира и всей жизни в целом на самостоятельные идеи и упорядочение и объединение этих идей в обширные, разнообразные множества на основе зависимостей ленного типа, то есть в иерархии понятий. Отсюда способность средневекового сознания из комплекса качеств, соотносимых с отдельным явлением, выделить одно-единственное в его сущностной самодостаточности.
Тяжесть греха должна быть осмыслена с семи точек зрения: с точки зрения Бога, с точки зрения грешника, конкретного предмета, сопутствующих обстоятельств, намерения, природы греха и его последствий.
грех отягчается или облегчается в зависимости от степени испытанного удовольствия, осведомленности, прежних заслуг, должности, сана, способности противостоять искушению, данных обетов и возраста.
«Вообразим, что пред глазами нашими, – говорит Дионисий, – жаром пышущая, раскаленная пещь и в ней человек нагой, и от таковой муки он никогда не будет избавлен. Не сочтем ли мы и мучения его, и даже одно только зрелище их невыносимыми? Сколь жалким покажется нам сей несчастный! Так помыслим же, как, попавши в пещь, метался он туда и сюда, каково было ему выть и вопить, каково жить, как сжимал его страх, какая боль пронзала его, доколе не понял он, что невыносимой сей казни его не будет конца!»979
Человека Средневековья можно сравнить с больным, которого уже давно пользуют сильнодействующими лекарствами. Он реагирует лишь на самые мощные снадобья. Чтобы в полную меру заставить воссиять похвальность какой-либо добродетели, средневековому сознанию должны быть преподнесены только крайние случаи – такие, где сияние добродетели воспринималось бы каким-нибудь менее обостренным нравственным сознанием не иначе как карикатура.
мотива презрения к миру, как подчеркивание отталкивающих сторон телесных отправлений, именно связанных с функциями выделения и размножения. Отвращение к человеку, ибо он «formatus de spurcissimo spermate, conceptus in pruritu carnis»984 [«образован из нечистого семени, зачат в зуде телесном»], – самый жалкий элемент средневековой этики. Это может быть объяснено чувственностью, обратившейся в собственную противоположность; кроме того, здесь наверняка проявляется та примитивная форма реализма, которая заставляет дикарей испытывать страх перед магической субстанцией и тайными силами, скрытыми в
...more
Пусть Церковь упорно настаивала на том, что грехи не имеют ни сущности, ни вещественности987, однако ее собственная техника прощения грехов, в сочетании с красочной образностью и тщательно разработанной их систематикой, не могла не укреплять в несведущих умах убеждение в материальности греха (так же смотрела на это Атхарваведа988).
Помыслите себе песчаную гору размерами со вселенную; каждые десять тысяч или сто тысяч лет из этой горы извлекают одну-единственную песчинку. В конце концов эта гора все же исчезнет. Но и по прошествии такого немыслимого периода времени адские муки нисколько не станут меньше; они будут ближе к концу не более, чем тогда, когда из этой горы была взята самая первая песчинка. И все же, если бы осужденные на вечные муки полагали, что они будут избавлены от своих мучений, как только от горы ничего не останется, то и это было бы для них превеликое утешение995.
Рассуждать о высочайших и сокровеннейших чаяниях не иначе как только в отрицательной форме не приносит душе удовлетворения, и после того как смыкает уста мудрец, вновь приходит черед поэта.
мистика en detail [в мелочах]: здесь только «получали толчок», «ловили искорку», переживая восторги в тесном, тихом, скромном кругу, в самоиспытании, в доверительном духовном общении и переписке. Эмоциональную и душевную жизнь пестовали как тепличное растение; в этой среде царили мелочное пуританство, духовная дрессура, намеренное подавление смеха и здоровых влечений, подчеркнутые пиетистские наивность и простодушие.
Но именно отсюда вышло самое яркое творение этого времени: Imitatio Christi [Подражание Христу]. Его создатель не был ни теологом, ни гуманистом, ни философом, ни поэтом и, собственно говоря, даже не мистиком; и он написал книгу1020, которой суждено было служить духовным утешением на протяжении столетий. Фома Кемпийский, тихий, обращенный в себя, исполненный благоговения перед чудом мессы и обладавший довольно узким пониманием боговодительства, ничего не ведал о яростном негодовании, обращенном против церковных властей или мирской жизни, как бы оно ни воодушевляло множество проповедников; он
...more
сдержанные ассонансы вдвойне делали бы Imitato прозой, если бы не тот однотонный ритм, который вызывает представление о рокоте моря в тихий дождливый вечер или вздохах осеннего ветра. Есть нечто поразительное в воздействии этой книги: то, чем ее автор захватывает нас, – это не сила или élan [порыв], как у Августина, не словесное цветение, как у св. Бернарда, не глубина или полнота мысли, здесь все ровно и сжато, все как бы в миноре: здесь только мир, покой, тихая, смиренная надежда и утешение.
«Taedet me vitae temporalis» – «Земная жизнь тяготит меня»,
в результате праведных действий возможности перехода в нирвану – высшее состояние, характеризующееся полным прекращением всех жизненных процессов, в том числе цепи перерождений; при этом бодхисаттва остается в мире, чтобы помочь другим достичь нирваны.
По Атхарваведе (то есть Веде заклинаний) – одной из Вед, древних священных книг индуистской религии, – при совершении греха, понимаемого скорее как ритуально неправильное поведение,
В своей повседневной жизни человек Средневековья мыслил в тех же формах, что и в своей теологии. Основой и здесь и там являлся тот архитектурный идеализм, который схоластика именовала реализмом: потребность обособлять каждую идею, оформляя ее как сущность, и, объединяя одни идеи с другими в иерархические сочетания, постоянно выстраивать из них соборы и храмы, подобно тому как это делают дети при игре в кубики.
алчность порождает отступничество, она же порождает предателей.
ибо, кто замышляет против короля, заслуживает смерти и осуждения; и чем выше занимаемое им положение, тем хуже:
Звучащая в пословице мудрость порою проста, порою глубока и исполнена благожелательности; чаще всего пословица иронична; она добродушна и обычно довольствуется малым. Она никогда не проповедует сопротивление, она всегда успокаивает. С улыбкой или снисходительным вздохом, она позволяет торжествовать корыстолюбцу и оставляет безнаказанным лицемера.
[«Говорят, и это воистину так, что нет ничего вернее смерти»]
По настроению девизы – большей частью охранительного характера, как и пословицы. Это надежда, порой включающая нечто невысказанное, что вносит элемент тайны:
Герб для человека Средневековья означает нечто большее, чем удовлетворение пристрастия к генеалогии. Геральдическое изображение обладало в его сознании значением, приближающимся к значению тотема1049
Потребность изолировать каждый отдельный случай как нечто существующее самостоятельно, рассматривать его как идею выражается в Средневековье в повышенной склонности к казуистике. В свою очередь, она вытекает из далеко простирающегося идеализма.
Сильное влияние рыцарских идеалов на отношение к войне придает последней элементы игры1051. Такие вещи, как право победителя на имущество побежденных, право захвата в плен, верность данному слову, определялись правилами игры, выработанными для проведения турниров или охоты.
формализм. Врожденное чувство трансцендентной сущности вещей приводит к тому, что всякое представление очерчивается незыблемыми границами, остается изолированным в своей пластической форме, и эта форма господствует.
При вынесении судебного решения формальному составу преступления все еще придают основное значение. Некогда, в примитивном праве древних германцев, этот формализм был настолько силен, что для вынесения приговора не имело никакого значения наличие или отсутствие преступного умысла: преступлением было лишь само преступление и как таковое оно влекло за собой наказание, тогда как преступление, не доведенное до конца, и попытка преступления оставались безнаказанными
В самой жажде мести есть что-то формальное. Нередко ни жгучий гнев, ни слепая ненависть не являются тем, что побуждает к действию: пролитие крови восстанавливает честь оскорбленного рода.
Формальный характер искупления и отмщения приводит к искоренению несправедливости путем символического наказания или покаяния. Во всех значительных соглашениях о политических примирениях в XV в. существенную роль играет символический элемент: разрушение домов, напоминающих о свершенном преступлении, водружение памятных крестов, замуровывание дверных проемов, не говоря уже о церемониях публичного покаяния, сооружении часовен и заупокойных мессах.
формализм лежит также в основе веры в неукоснительное воздействие произнесенного слова – что во всей своей полноте обнаруживается в примитивных культурах, а в позднем Средневековье проявляется в благословениях, заговорах, в языке судопроизводства.
из этого всеобщего формализма вытекают свойства, которые так часто сообщают проявлениям духа позднего Средневековья характер пустоты и поверхноcтности. Прежде всего это донельзя упрощенная мотивация. Иерархически проанализированная как система понятий – если взять чрезвычайно изменчивую самодостаточность каждого представления и потребность в объяснении каждой связи исходя из всеми признанной истины, – каузальная функция мышления действует как телефонная станция: непрестанно могут осуществляться всевозможные соединения, но всегда не более чем между двумя номерами одновременно.
Для объяснения всегда бывает достаточно одного-единственного мотива, и предпочтительно самого общего характера, наиболее непосредственного или самого грубого. Для бургундцев мотив убийства герцога Орлеанского держится лишь на одной причине: король попросил герцога Бургундского отомстить за измену королевы с герцогом Орлеанским
[«отказ от ложных суждений сделал бы жизнь немыслимой»],
Крайне трудно в средневековом мышлении с точностью отделить серьезность от игры, искреннее убеждение – от того настроения, которое англичане называют pretending и которое сродни сосредоточенному поведению играющего ребенка, поведению, которое занимает такое важное место в первобытных культурах1088
Прежде всего комический элемент привносится в военные действия; это насмешки осажденных над нападающими, которые нередко приходится искупать своей кровью.
«omnia quae visibiliter fiunt in hoc mundo, possunt fieri per daemones» – «все, зримо свершающееся в этом мире, может быть учиняемо бесами»,
В Homo ludens Й.Хёйзинга говорит об игровой сути военного искусства всех времен и народов (за определенным исключением современной эпохи). При этом именно честная игра, игра по правилам, присущая военным упражнениям (см. ниже), оказывается регулирующим и сдерживающим принципом ведения войны.
формализм у племен южноамериканских индейцев, где каждый, кто случайно поранится, должен выплатить своему клану вено за пролитие крови, ибо он пролил кровь клана. См.: Farrand L. Basis of American history, p. 198 (The American nation. A history. Vol. II).
Й.Хёйзинга придерживается наиболее распространенной в западной историографии периодизации мировой истории, где Средневековью отводятся V–XV вв. Однако существуют и другие представления о рубежах этой эпохи, в зависимости от того, что кладется в основу периодизации: культура (тогда концом Средних веков оказывается начало Возрождения), религия (в этом случае рубеж отмечает Реформация), социально-экономические отношения (при таком рассмотрении верхней границей будут буржуазные революции).
Люди ищут не искусства самого по себе, а прекрасной жизни.
Франко-бургундская культура на исходе Средневековья относится к разряду таких, в которых пышность норовит изгнать красоту.
Пламенеющая готика – это словно бесконечно длящийся заключительный органный аккорд: она растворяет все формы в самоанализе, каждая деталь прорабатывается без устали, каждой линии противопоставляется контрлиния. Это безудержное прорастание формы за пределы идеи; становящиеся узором детали захватывают все поверхности и все линии. В этом искусстве господствует тот horror vacui [страх пустоты], который, вероятно, может быть назван характерным признаком близящихся к концу духовных периодов.
Праздник все еще сохранял нечто от той функции, которую он выполняет у примитивных народов; он был суверенным выражением культуры, формой, посредством которой люди сообща выражали величайшую радость жизни и воплощали свое чувство единства друг с другом. Во время великих обновлений общества, как это было, скажем, в годы Французской революции, праздник нередко вновь берет на себя важные социальные и эстетические функции.
пышное и всеобщее, прославляющее подтверждение красоты жизни.
Ибо отдельный человек еще не мог обрести удовлетворение в чтении книг, в слушании музыки, в переживании произведений искусства или в любовании природой; книги были слишком дороги, природа – полна опасностей, искусство же было как раз составной частью празднества.
Церковный праздник обладал таким стилем благодаря самой литургии.
Простодушное воображение без всяких помех могло наслаждаться чем-нибудь редкостным, как если бы это представляло собою нечто прекрасное. Чувство стиля не вполне отвечало тем требованиям, которые выдвигает современное почитание Средневековья. Никакой реалистический эффект не казался чересчур грубым:
Одно такое произведение своей ценностью затмевает все остальные: это портрет четы Арнольфини. Здесь искусство XV в. предстает перед нами в своем наиболее чистом виде; здесь мы вплотную приближаемся к загадочной личности такого мастера, как Ян ван Эйк. На этот раз художнику не нужно было выражать ни сияющее величие божественного, ни угождать спеси знатных господ: это были его друзья, запечатленные на полотне по случаю их свадьбы.

